Леонид Салмин

ГДЕ-ТО ЕСТЬ ГОРОД. Любимый город в синей дымке тает…

В современной российской культуре ситуация отношения к индустриальному наследию города похожа на игры ребенка с доставшимся от дедушки станочком для заточки бритвенных лезвий. Станочек, безусловно, любопытен, но с практической точки зрения абсолютно бесполезен. С тех пор как дедушка пользовался этим приспособлением, изменилась и культура бритья, и обслуживающий ее инструмент, и само производство бритвенных лезвий. Но даже если бы за прошедшее время ничего не изменилось, и бритвенные лезвия было бы принято затачивать согласно дедовской традиции, станочек все равно остался бы бесполезной игрушкой, поскольку ребенок еще мал, ему попросту нечего брить.

В приложении к проблеме освоения индустриального наследия смысл этой метафоры прост: возможности освоения зависят, в первую очередь, не от объекта, а от субъекта освоения, от состояния его сознания, от его ментальности. Сегодняшняя постиндустриальная ментальность городского населения инфантильна. Сознание современного горожанина мозаично, дискретно, гетерархично и свободно от тягот глобального исторического целеполагания.

Индустриальная культура дедов была культурой «взрослого типа». Ей были свойственны упорядоченность, иерархичность и целенаправленность деятельности. Город понимался в контексте героических задач социально-политической экспансии, а все индустриальные ресурсы были системно связаны и, в конечном итоге, подчинены единому вектору властной воли. Индустрия и мыслилась, и долгое время реально была градообразующей силой. Отношения производства и потребления оформлялись в мифологию победившего труда и зримо воплощались в образе города-завода, где завод понимался как сердце, а значит, и как душа города. Потребление же было неизбежной стороной процесса воспроизводства рабочей силы, а потому, в отличие от завода, позиционировалось на периферии цивилизованного пространства. Смысловое, а часто и географическое разнесение производственных и потребительских ресурсов по аксиологической оси «центр-периферия» задавало не только структурно-функциональную, но, что более важно, очевидную символическую поляризацию пространства. В российском промышленном городе ХХ века завод, понимаемый не просто как квинтэссенция индустрии, но как новая axis mundi, занял место собора. Грандиозные нефы цехов заменили нефы храмовых сооружений, а на смену устремленным в небо колокольням пришли дымящие трубы. Вместо соборной молитвы – соборный труд производственного коллектива, вместо Божественной Литургии – мистерия рабочего подвига и самопожертвования.

За каких-то два-три века индустриальная культура ощутимо преобразовала символическое пространство города. Главные коммуникационные вектора получили новые направления. Городские вертикали - храмовая, обустраивавшая отношения с Богом, и властная, обеспечивавшая светское политическое управление, уступили в своем градообразующем значении экономической горизонтали. По мере развития индустриального города все более важными факторами становились глобальное распределение и движение ресурсов, производственные потоки, координация центров производственной деятельности, транспортная логистика, финансовые коммуникации и т.п.

Промышленная индустрия захватила инициативу градоформирования, но еще весьма длительное время опиралась на доиндустриальный символический язык архитектонических искусств и классической градопланировки. Вообще-то классический архетип пространственной организации отнюдь не имманентен индустриальной среде. Индустрия всего лишь внешне вписалась в сложившуюся семиотическую партитуру доиндустриального города, сохранив поверхностные признаки традиционной системы пространственной иерархии, пластических акцентов и архитектурных доминант. Уже в середине XIX века Джон Рескин и Уильям Моррис говорили о безличной, отчуждающей силе индустрии как о причине не только деградации архитектурного стиля, но и кризиса художественной культуры вообще. Однако лишь ко второй половине двадцатого века индустриальный ландшафт всецело стал конституироваться не эстетикой, а голой экономической целесообразностью. Промышленные сооружения освободились от художественно-исторической архитектурной риторики: они окончательно перестали говорить сложным языком ордера, символического плана, декора и прочих «излишеств» культуры.

Парадоксально, но именно в тот момент, когда расхождения в целях и смысле между традиционным городом и индустрией обозначились зримо и окончательно, в социальный обиход вошло понятие «градообразующее предприятие». Таким образом, была закреплена претензия индустрии не просто на «градообразование», но вообще на главенствующую и определяющую роль в формировании цивилизованного ландшафта. Цели индустриальной олигархии оформились в миф об «индустриальном градообразовании» именно тогда, когда промышленное разрастание городов, экономическая экспансия, растекание урбанизированных ландшафтов и утрата пространственных границ привели к кризису отношений промышленной индустрии и города.

Самый очевидный признак этого кризиса – нарастающие сбои в структурах вертикальной управляющей иерархии. Это отчетливо видно в наши дни, когда государственная власть, во многом отождествившая себя с властью индустриальной олигархии, оказывается не в состоянии интеллектуально выйти за рамки индустриального мифа. Еще совсем недавно, в условиях благоприятной экономической конъюнктуры, государство (в лице своих властных институтов) стремилось «отвертикалить» отношения с территориями (и, прежде всего, с промышленными городами), взяв их под прямой контроль как стратегически важные узлы индустриального развития. Однако сами крупные города к этому времени уже давно перестали идентифицировать и позиционировать себя как исключительно индустриальные центры. И когда сегодня, в условиях глобального экономического кризиса та же власть, следуя мифу об «индустриальном градообразовании», вливает огромные финансовые ресурсы в полумертвые «градообразующие предприятия», становится понятно, что проблема индустриального наследия – это не проблема ревитализации бывших промышленных территорий, не проблема реконструкции памятников промышленной архитектуры, а, прежде всего, проблема инерционной индустриальной ментальности.

Индустриальная картина мира, по сей день характерная как для сознания власти, так и для сознания большой части населения, однозначно поляризует все городские ресурсы по оси «производство – потребление». При этом производственные ресурсы мыслятся в центре цивилизованного пространства, как рационально организованные во времени, территориально концентрированные, четко локализованные, направленные на достижение глобальных социально-политических и экономических целей, контролируемые и управляемые. Потребительские же ресурсы представляются как распыленные по периферии цивилизованного пространства, хаотичные, не координирующиеся между собой, во многом иррациональные и неподконтрольные. Такая ментальная архитектура городского пространства – самое главное и самое тяжело преодолимое наследие индустриальной эры.

Именно эта система представлений не позволяет увидеть современный город как живую целостность совершенно иного типа. Индустриальное тело города мертво, попытки делать ему искусственное дыхание отдают некрофилией. Сегодня зримая материальная часть индустриального наследия – это уже не тело города, а сброшенная кожа, исторические одежды индустриального прошлого. Направленное на них инерционное восприятие оказывается в плену героического индустриального мифа. И даже тогда, когда речь заходит об арт-освоении объектов индустриального наследия, срабатывает логика индустриального подхода. Желание накачать воздухом искусства и новыми культурными смыслами как можно больше сдувшихся оболочек «великого прошлого» – бессознательный рецидив индустриализма. Российским постиндустриальным арт-урбанистам кажется, что пустоту, оставшуюся от промышленной индустрии можно заполнить индустрией смыслов, населив искусством городские объекты промышленного наследия. Но, во-первых, смыслы – не предмет массового промышленного производства, во-вторых, само по себе наследие слишком обширно для его культурно-смысловой реанимации в обозримой перспективе и, наконец, в-третьих, современное искусство потому и самоопределяется как современное (contemporary art), что принципиально не способно к долгосрочным обязательствам ни перед прошлым, ни перед будущим. Это дает основания для серьезных сомнений в том, что прямые арт-инвестиции в индустриальные руины прошлого не растворятся как дым.

А между тем, современная реальность жизни города уже совершенно иная. Постиндустриальные технологические революции превратили городское пространство в преимущественно информационное и коммуникационное. Город живет сегодня как коммуникационный узел, как место концентрации человеческого общения, как сеть обмена информацией. В восприятии все большего числа горожан системы мобильной связи и онлайновых коммуникаций, интернет-ресурсы, электронная почта, социальные сети, телевиденье и оффлайновые СМИ конституируют образ города куда сильнее, чем архитектура и градопланировка.

Если сегодня и продолжать говорить о какой-либо градообразующей роли индустрии, то на место промышленной индустрии, несомненно, следует поставить индустрию коммуникаций. И тогда картина ресурсораспределения принципиально меняется. В городе как коммуникационной среде невозможно провести прежнее деление на производство и потребление. Пользователи мобильных телефонов или интернета одновременно и производят, и потребляют. А точнее – производят, потребляя, и потребляют, производя. Каждый для каждого является как производственным, так и потребительским ресурсом. На этом принципе строится, к примеру, участие в сетевых торрент-сообществах. На смену иерархии промышленной индустрии пришла гетерархия индустрии коммуникаций.

Сегодня жители города, не выходя из дому, проводят огромное количество времени в интернете, посещая различные площадки «мировой паутины», общаясь на форумах, в блогах, в социальных сетях или занимаясь, например, решением распределенных задач (когда общий объем какой-либо производственной задачи распределяется по дистанцированным компьютерным и человеческим ресурсам). Используя мобильные средства коммуникаций, горожане в любой точке города сохраняют возможность осуществления всех своих социальных ролей практически одновременно, не деля свое время и пространство на производство и потребление или на работу и досуг. Они сокращают время и расстояния, изменяя прежнюю топографию города. Одним кликом компьютерной мышки они заменяют работу целых сегментов прежней индустрии. И город отражается в их головах уже не как протяженная паутина пешеходных или транспортных пунктиров между заводами и спальными районами, а как компактный узел самых разнообразных возможностей.

Город как целое постигается сквозь густую сеть коммуникаций и плотные потоки информации. Это представление целостности с каждым днем все дальше уходит от необходимости пешего освоения, основанного на физических перемещениях и трате мышечных усилий, все меньше связано с накоплением непосредственных зрительных впечатлений. Эмпирический город уступает место виртуальному, фантомному, спроецированному на экраны мониторов и дисплеев в виде отдельных избранных видов, в виде схем и карт, в виде информации о погоде, дорожных пробках, значимых событиях, людях и прочем. Город утрачивает архитектоническое и пластическое измерения, теряет тактильность, чувственную конкретность, сплошность ландшафта, воздушную перспективу. Он все более дискретен, все более однороден в своей тотальной доступности и постижимости. Он теряет тайну индивидуальности, а с ней и сакральную иерархию пространства. Вопрос в том, что он при этом приобретает?

Да, фантомный город, сотканный индустрией тотальных коммуникаций компактен, понятен, доступен и безопасен. Перед горожанином он весь – как на ладони, и даже есть соблазн сравнить его с уютным микрокосмом средневекового города. Но увы… Сегодня он еще почти всецело находится во власти постмодернистского сознания его обитателей. Сегодня он еще равно далек и от божественной иерархии средневекового пространства, и от героической гармонии античного полиса, и от целеустремленности индустриального города-завода. Ему – виртуальному (читай – возможному) городу еще необходимо обрести свою вертикальную связь с высшим, свою практику гражданской общины и свое ответственное целеполагание. Лишь тогда можно будет говорить о его исторической идентичности. А пока он лишен самого главного – он лишен нашей любви. И потому о нем мы не можем спеть знакомое:


Где-то есть город тихий, как сон
Пылью текучей по грудь занесен
В медленной речке вода как стекло
Где-то есть город в котором тепло
2010